18+
  • Развлечения
  • Книги
Книги

Поделиться:

Как Николай Гумилев разгромил стихи Ирины Одоевцевой — отрывок из мемуаров «На берегах Невы»

Историк литературы и доктор филологии Олег Лекманов составил первый науч-поп-комментарий к культовым мемуарам «маленькой поэтессы с огромным бантом» Ирины Одоевцевой, которая пишет в своих воспоминаниях чуть ли не обо всех важных литфигурах Серебряного века. «Собака.ru» публикует отрывок из книги «“Жизнь прошла, а молодость длится…” Путеводитель по книге мемуаров Ирины Одоевцевой “На берегах Невы”» о том, как Гумилев разгромил стихотворение начинающего автора. 

«На берегах Невы»

Когда в начале февраля нас известили, что в следующую пятницу состоится лекция Гумилева с разбором наших стихов, не только вся литературная группа, но все мои “поклонники” пришли в волнение.

Гумилев на первой своей лекции объявил, что вряд ли наше творчество имеет что-нибудь общее с поэзией. Естественно, Гумилев и предполагать не может, какие среди нас таланты. И, главное, какой талант — я. Было решено удивить, огорошить его, заставить пожалеть о его необоснованном суждении. Но какое из моих стихотворений представить для разбора? Долго спорили, долго советовались. Наконец выбор пал на “Мирамарские таверны”. Гумилев, как известно, любитель экзотики и автор “Чужого неба”. Его не могут не пленить строки:

Мирамарские таверны,

Где гитаны пляшут по ночам...

или:

Воздух душен и пьянящ.

Я надену черное сомбреро,

Я накину красный плащ...

Эти “Таверны”, каллиграфически переписанные на большом листе особенно плотной бумаги, не мной, а одним из моих “поклонников”, будут положены поверх всех прочих стихов. И Гумилев сразу прочтет и оценит их. Оценит их и, конечно, меня, их автора. В этом ни у меня, ни у других сомнения не возникало.

В ночь с четверга на пятницу я плохо спала от предчувствия счастья. Я радостно замирала, представляя себе изумление Гумилева.

— Я поражен, — скажет он. — Эти стихи настоящего большого поэта. Я хочу сейчас же познакомиться с ним.

И я встану со своего места и подойду к кафедре. Гумилев спустится с нее, низко поклонится мне и пожмет мне руку своей длинной, узкой рукой.

— Поздравляю вас.

И все зааплодируют. В мечтах мне это представлялось чем-то вроде венчания Петрарки — все же в миниатюре. Я не сомневалась, что все произойдет именно так. Я была уверена, что в жизни сбывается все, чего сильно и пламенно желаешь. А я ли не желала этого с самого детства?

В тот день я оделась и причесалась особенно тщательно и долго крутилась перед зеркалом, расправляя большой черный бант в волосах. Без этого банта меня тогда и представить себе нельзя было.

Дома, как и в “Живом слове”, все знали о моем предстоящем торжестве. И здесь, и там никто не сомневался в нем.

Класс, где должен был произойти разбор стихов, был переполнен слушателями других отделений. Я скромно уселась на предпоследнюю скамью. С краю. Чтобы, когда Гумилев попросит “автора этих прекрасных стихов” выйти на середину класса, другим не пришлось бы вставать, пропуская меня.

На этот раз Гумилев не опоздал ни на минуту. “Живое слово” очень хорошо отапливалось, и Гумилев оставил у швейцара свою самоедскую доху и ушастую оленью шапку. Без самоедской дохи и ушастой шапки у него, в коричневом костюме с сильно вытянутыми коленями, был гораздо менее экзотичный вид. Держался он, впрочем, так же важно, торжественно и самоуверенно. И так же подчеркнуто медленно взошел на кафедру, неся перед собой, как щит, пестрый африканский портфель. Он отодвинул стул, положил портфель на тоненькую стопку наших стихов и, опершись о кафедру, обвел всех нас своими косящими глазами.

Я тогда впервые испытала странное, никогда и потом не менявшееся ощущение от его косого, двоящегося взгляда. Казалось, что он, смотря на меня, смотрит еще на кого-то или на что-то за своим плечом. И от этого мне становилось как-то не по себе, даже жутко.

Оглядев нас внимательно, он медленно сел, скрестил руки на груди и заговорил отчетливо, плавно и гулко, повторяя в главных чертах содержание своей первой лекции. Казалось, он совсем забыл об обещании разобрать наши стихи. Лица слушателей вытянулись. Осталось только четверть часа до конца лекции, а Гумилев все говорит и говорит. Но вдруг, не меняя интонации, он отодвигает портфель в сторону.

— Не пора ли заняться этим? — И указывает своим непомерно длинным указательным пальцем на листы со стихами. — Посмотрим, есть ли тут что-нибудь стоящее?

Неужели он начнет не с меня, а возьмет какой-нибудь другой лист? Я наклоняюсь и быстро трижды мелко крещусь. Только бы он взял мои “Таверны”! 


Мое сердце взлетает и падает с каждым звуком его гулкого голоса

Гумилев в раздумье раскладывает листы веером.

— Начнем с первого, — заявляет он. — Конечно, он неспроста положен первым. Хотя не окажется ли, по слову евангелиста, первый последним?

Он подносит лист с “Мирамарскими тавернами” к самым глазам.

— Почерк, во всяком случае, прекрасный. Впрочем, не совсем подходящий для поэта, пожалуй. Не без писарского шика.

Я чувствую, что холодею. Зачем, зачем я не сама переписала свои стихи? А Гумилев уже читает их, как-то особенно твердо и многозначительно произнося слова, делая паузу между строками и подчеркивая рифмы. Мое сердце взлетает и падает с каждым звуком его гулкого голоса. Наконец он откладывает листок в сторону и снова скрещивает руки по-наполеоновски.

— Так, — произносит он протяжно. — Так! Подражание “Желанию быть испанцем” Козьмы Пруткова: “Тореадор, скорей, скорее в бой! Там ждет тебя любовь!”

Он усмехается. Не улыбается, а именно усмехается. Не только злобно, язвительно, но, как мне кажется, даже кровожадно. В ответ — робкий, неуверенный смех. Несколько голов поворачиваются в мою сторону с удивлением. А Гумилев продолжает:

— До чего красиво! До чего картинно! Я надену черное сомбреро, Я накину красный плащ... — по-моему, сомбреро и плащ одно и то же, но, может быть, автор настоящий испанец и лучше знает?

Теперь уже громко смеются. Смеются почти все. Злорадно, предательски. Неужели у меня хватит сил вынести эту пытку? Неужели я не упаду в обморок? Нет, сил, как всегда, больше, чем думаешь. И я продолжаю слушать. Гумилев отодвигает рукав пиджака и смотрит на свои большие никелированные часы.

— К сожалению, время в Испании летит стрелой, — говорит он с комическим вздохом. — Приходится спешно покинуть гитан и гидальго. Аривидерчи! Буоно ноче! Или как это у вас, испанцев! — Он прищелкивает пальцами: — Олэ! Олэ! До следующей корриды!

Теперь хохочут все. До слез. До колик.

— Олэ! Олэ! — несется отовсюду. 


“Легла, как ложатся в гроб”, — сказала я себе громко

Гумилев с презреньем отбрасывает мой листок и вынимает новый из середины стопки. — Посмотрим, что тут такое?

Я сквозь шум в ушах слышу:

Осенний ветер свистит в дубах,

Дубы шуршат, дубы вздыхают...

Пять очень медленно прочитанных строф. И я их все выслушиваю.

— Что же? Довольно грамотно, — произносит Гумилев будто с сожалением. — Только скучное о скучном. Хотя и шуршащие, но дубовые стихи. — И он начинает зло критиковать их.

Снова смеются. Но — или это мне только кажется — не так громко, не так предательски. И в голосе Гумилева нет издевательских, злорадных ноток, когда он говорит устало:

— А остальное разберем — если вы еще не убедились, что и разбирать не стоит, — в следующий раз.

Он берет свой портфель и не выходит, а торжественно покидает класс. За ним бежит Тимофеев и сейчас же, давясь от смеха, доносит ему, что “испанские стихи принадлежат той рыженькой с бантом”.

Об этом я узнала много позже. Но не от Гумилева. Как это ни странно, за все мои ученические годы Гумилев никогда не вспоминал о том, что он чуть было не зарезал меня. Меня, “свою лучшую ученицу”. Гумилев притворялся, что так и не узнал, кому принадлежали высмеянные им испанские стихи. Я же притворялась, что верю этому.

Я давным-давно научилась смотреть на себя, ту, прежнюю, — Как души смотрят с высоты На ими брошенное тело. Разве это была я? И все-таки у меня и сейчас сжимается сердце, когда я вспоминаю, как в тот снежный вечер возвращалась домой.

Я не помню, как вышла из класса, спустилась по лестнице, прошла через сад и очутилась на улице.

Я помню только мрачные сумерки, снег и зловещее карканье ворон на углу Бассейной и Греческого.

Обыкновенно я весело кричала каркающим воронам:

— На свои головы! На свои головы каркаете!

Но сейчас я молча слушала их карканье. Конечно, на мою голову. На чью же еще, кроме моей? Дома меня встретили радостными расспросами. Но я, сбросив шубку прямо на пол — пусть другие вешают ее, если хотят, — махнула рукой.

— Не пришел. Не пришел Гумилев! Напрасно целый час ждали. Не пришел! У меня голова болит. Я пойду лягу. И обедать не буду.

То, что я пожаловалась на головную боль — у меня никогда не болела голова — и главное то, что я пожелала лечь и не обедать, испугало моих домашних — а вдруг я заболела? И они заходили на носках и стали шепотом советоваться, не позвать ли доктора.

У себя в комнате я заперла дверь на ключ и действительно легла. “Легла, как ложатся в гроб”, — сказала я себе громко.

Николай Гумилев

Николай Гумилев

Научные комментарии Олега Лекманова:

...автор “Чужого неба”. — Речь идет о четвертой (на титульном листе она обозначена как третья) книге стихов Гумилева, вышедшей в 1912 г.

..и пожмет мне руку своей длинной, узкой рукой. — Руки Гумилева были для знавших поэта женщин одним из главных маркеров его внешности. Сравните, например, в дневнике влюбленной в Гумилева Ольги Гильдебрандт-Арбениной: “...я скучаю по тем рукам”, в мемуарах Иды Наппельбаум: “Великолепные узкие руки с длинными тонкими пальцами. Я много наблюдала их игру”, а также в двух стихотворениях о Гумилеве, вошедших во “Двор чудес” самой Одоевцевой:

А ночью пришел он во сне

Из гроба и мира иного ко мне,

В черном старом своем пиджаке,

С белой книгой в тонкой руке.

И другое:

А он стал злой и веселый,

К нему подползла змея,

Под тонкой рукой блестела

Зеленая чешуя.

Интересно, что в седьмой строфе этой редакции второго из приведенных стихотворений вместо улицы, на которой жил Гумилев, упомянута та, где располагался дом предварительного заключения, куда поэт был помещен после ареста в ночь с 3 на 4 августа 1921 г. Во всех последующих редакциях Шпалерная была переправлена на Преображенскую, на которой Гумилев действительно жил.

...вроде венчания Петрарки... — Подразумевается торжественное венчание Франческо Петрарки (Francesco Petrarca; 1304–1374) лавровым венком на римском Капитолийском холме за поэму “Африка” в 1341 г. Этот день некоторые историки культуры считают началом эпохи Возрождения. В журнальной публикации отрывков «На берегах Невы» (далее — НБН) у Одоевцевой было неправильно: “...вроде венчания Петрарки на Форуме”.

Без этого банта меня тогда и представить себе нельзя было. — Не очень любившая автора НБН («На берегах Невы) Ольга Николаевна Гильдебрандт-Арбенина (1897–1980) в своих мемуарах писала, что бант О. “был «свистнут»” ею у подруги Арбениной Екатерины Шалонской: “Бант, вошедший в литературу, — Раде бы не придумать”. Отметим, что Шалонская и О. вместе учились на женских педагогических курсах новых языков М.А. Лохвицкой-Скалон.

“Живое слово” очень хорошо отапливалось... — Сравните, однако, со свидетельством одной из студенток института Киры Мясоедовой, которое относится к этому же времени: “...Занимались, не снимая шуб и шапок, потому что дров не было и помещение не отапливалось. Пар шел изо рта, в желудке было пусто...” (

Хотя не окажется ли, по слову евангелиста, первый последним? — “Многие же будут первые последними, и последние первыми” (Мф. 19: 30).

Подражание “Желанию быть испанцем” Козьмы Пруткова: “Тореадор, скорей, скорее в бой! Там ждет тебя любовь!” — Издевательское стихотворение Козьмы Пруткова “Желание быть испанцем” контаминируется в комментируемом фрагменте с арией “Куплеты тореадора” из второго акта оперы Жоржа Бизе “Кармен” на либретто Анри Мельяка и Людовика Галеви (приведем здесь рефрен из этой арии в переводе С. Стефанович): Тореадор, смелее! Тореадор! Тореадор! Знай, что испанок жгучие глаза На тебя смотрят страстно. И ждет тебя любовь, тореадор. Да, ждет тебя любовь. Знаки препинания в комментируемом фрагменте расставлены так, что Гумилев как бы превращает Козьму Пруткова в автора “Куплетов тореадора”. В журнальной публикации отрывков из НБН было корректнее: “Так! Подражание Кузьмы Прутковскому «Желанию быть испанцем». Тореадор, скорее в бой! Там ждет тебя любовь!”.

...по-моему, сомбреро и плащ одно и то же, но, может быть, автор настоящий испанец и лучше знает? — Отметим, что в журнальной публикации отрывков из НБН О. не заставляла Гумилева путать сомбреро (шляпу) с плащом. Там было просто: “Но, может быть, автор настоящий испанец?”

Аривидерчи! Буоно ноче! — Первые два слова — итальянские, третье — искаженное испанское.

Осенний ветер свистит в дубах, / Дубы шуршат, дубы вздыхают... — Автора процитированных строк нам установить не удалось.

— А остальное разберем... — В журнальной публикации отрывков из НБН этой фразе предшествовала следующая сентенция Гумилева: “Скука убивает поэзию”.

Как души смотрят с высоты / На ими брошенное тело. — Цитата из второй строфы стихотворения Тютчева “Она сидела на полу...” (1858).

...на углу Бассейной и Греческого. — Проложенный в Петербурге в 1860-е гг., этот проспект был назван так в 1871 г. по греческой церкви Дмитрия Солунского на Греческой площади.

Следите за нашими новостями в Telegram
Рубрика:
Чтение

Комментарии (0)